Москва. 1858 г. Три части.
Лет двенадцать тому назад начали появляться в «Москвитянине» рассказы, подписанные фамилиею И. Кокорева. Несмотря на то что «Москвитянин» не пользовался тогда хорошей репутацией и мало читался, Кокорев скоро успел обратить на себя внимание публики. Его имя отделилось от имен обычных вкладчиков «Москвитянина» вместе с именами Островского, Писемского, Потехина… Его рассказы, раскрывавшие подробности жизни ремесленников и мелких промышленников московских, постоянно встречали сочувствие публики. Было время (в 1852 г., после напечатания «Саввушки»), когда ожидания от таланта Кокорева были очень велики; от него надеялись серьезного, глубоко задуманного и строго выполненного произведения из нашей городской-народной жизни, которую он знал в мельчайших подробностях и которой умел сочувствовать. Но через два года потом (в 1854 г.) Кокорев умер, ожидания остались невыполненными; о смерти молодого писателя было несколько строк в том журнале, где он участвовал; редакция журнала обещала в скором времени издать его сочинения; но потом, как водится, забыли и о Кокореве, забыли и об обещании редакции (забытом ею самой), забыли и о самом журнале, который тоже скончался, недолго пережив своего талантливого сотрудника.
Теперь снова представляется случай вспомнить о Кокореве; вышли его сочинения, изданные, впрочем, не редакциею «Москвитянина», а одним из товарищей покойного – В. А. Дементьевым. Эти три бедно и серо изданные томика наводят на мысли очень невеселые. В них человек, хотя несколько знакомый с закулисной жизнью журналистики, ясно читает грустную историю гибели таланта. Люди, находившие в Кокореве зародыши сильного дарования, ценившие его горячую любовь к работящим беднякам нашим, большею частию и не предполагали тех обстоятельств, которые служили у него источником этой любви, но вместе с тем и препятствовали свободному развитию его дарования. Строгие эстетические ценители хотели, чтоб он дольше вынашивал в душе свои произведения, давал своим очеркам больше стройности, больше объективировал их, лучше отделывал со стороны внешнего изложения… Но ценители не знали, в каком отношении находились произведения Кокорева к его собственной жизни. Немногим было известно, что эти очерки, изображающие горькую бедность с честным трудом, а подчас и грязь, и забвение горя за чаркой, и невольное вилянье из стороны в сторону, что все это – воспроизведение того, что со всех сторон обхватывало и сжимало жизнь самого автора. Он не издали, не в качестве дилетанта народности, не в часы досуга, не для художественного наслаждения наблюдал и воображал жизнь бедняков, с горем и часто с грехом пополам добывающих кусок хлеба. Он сам жил среди них, страдал с ними, был с ними связан кровно и неразрывно. Он недурно изображал мастеровых, кухарок и извозчиков; не мудрено: его трудами поддерживалось существование старого больного отца, ремесленника из вольноотпущенных, давалась помощь: его матери – кухарке, его брату – извозчику!.. Ему ли было отделяться от героев своих произведений и стараться объективировать их! Ему ли было заботиться о вынашивании в душе своих образов, об изящности их отделки! Будь какая угодно артистическая натура, но трудно усадить в живописное положение больного отца, чтобы с него нарисовать изящный портрет нищего старика; трудно томить его голодом, чтобы, смотря на его страдания, выносить в душе образ голодной бедности и потом с эпическим спокойствием выставить его напоказ миру… Нищета семейная, безотрадное, насущное, сосущее горе, в каком проходила жизнь Кокорева, мало благоприятствуют ровному и спокойному течению мыслей. Не мудрено, что его рассказы и очерки выливались из души лирическим порывом, что о каждом бедном ваньке, о кулаке, о мастеровом – он рассказывал с таким кротким и теплым чувством, как будто бы говорил о своем родном брате. Пускался он иногда и в шуточки, старался смешить и смеяться; но это как-то не шло к его тону, не к лицу ему было: губы его как будто складывались в улыбку, а на глазах блестели слезы. И только этими невольными, кроткими слезами да этой робкой, неудачной улыбкой и сказался он миру. Ни отчаянного стона, ни могучего проклятия, ни желчной, кроваво-оскорбляющей иронии – ни разу не вылетело из этого нежного, терпеливого сердца. Он как будто забит, запуган был жизнью; он боялся поглубже заглянуть в свое сердце, разбередить его раны, поднять со дна души вечные вопросы о правде, о счастье, о честном труде и об участи бедных тружеников на этом свете… Покорно склонился он перед своей судьбой, и искание лучшего только и выразилось у него в этой скорбной – иногда и фальшивой, но всегда берущей за сердце – песне о жалком труде и жалкой бедности. Рассказы его – не протест против общественной неправды, не плод мстительного раздражения; в них нет желания отравить вам несколько минут изображением житейской неправды и незаслуженных страданий. Напротив, в произведениях Кокорева есть даже какая-то попытка примирения, в них слышится тон не допроса и суда, а скорее задушевной, грустной исповеди за себя и за своих братьев. Но исповедь эта наводит на вас тоскливые думы и их не рассеивает даже оптимизм автора, нередко выражаемый им в лирических строках, подобных, например, следующему обращению к самовару (в очерке «Самовар»): «Не богаты мы с тобой, часто стучится к нам в дверь нужда – так и об этом нечего тужить. Вон, через улицу от нас, яркими огнями горит огромный дом, толпы кружатся в великолепных его залах: но искренне ли веселее нас эти улыбающиеся лица и с большим ли аппетитом кушают они чай из серебряного самовара? Едва ли. А завтра, когда утомленные добровольными муками, они только что сомкнут глаза, мы будем с тобою уже на ногах, и солнышко, не смея пробраться за шелковые занавесы, первых нас поздравит с добрым утром…» Читая подобные размышления, вы соглашаетесь с автором относительно добровольных мук; но вы не можете на этом успокоиться, потому что очень хорошо знаете, что добровольные муки все-таки несравненно лучше невольных… Недаром же в императорском Риме считалось большою милостью предоставление преступникам права избирать себе род смерти!..